— А что потом?
— А потом ты, когда тебе представится удобная возможность, ликвидируешь Тарика, и на этом операция завершится.
— Давай арестуем его в аэропорту Шарль де Голль.
Шамрон поджал губы и отрицательно покачал головой.
— Ты против? Но почему?
Шамрон воздел к потолку толстый указательный палец:
— Причина номер один: нам придется подключить к делу французов, а я к этому не готов. Причина номер два: не представляю, кто мог бы состряпать против Тарика сколько-нибудь серьезное уголовное дело, которое не развалилось бы в суде. Причина третья: если мы поведаем французам и нашим друзьям из Лэнгли, что знаем, где будет находиться Тарик в тот или иной день, они сразу же поинтересуются, как мы раздобыли эту информацию. В этом случае нам придется рассказать, что мы оперировали на английской территории, не озаботившись поставить англичан об этом в известность, а им это очень не понравится. И последнее: нам меньше всего нужно, чтобы Тарик оказался за решеткой и стал своего рода иконой для тех, кто стремится подорвать мирный процесс. Нас бы куда больше устроило, если бы он без шума растворился в воздухе.
— А что ты скажешь по поводу похищения?
— Ты и вправду думаешь, что нам удастся незаметно выхватить Тарика из толпы в терминале аэропорта Шарль де Голль? Говорю сразу: это невозможно. Так что, если мы хотим разобраться с Тариком, нам придется несколько часов играть по предложенным им правилам.
Шамрон прикурил сигарету и отчаянно замахал в воздухе рукой, гася спичку.
— Итак, Габриель, сейчас дело за тобой. Для проведения операции такого уровня сложности требуется непосредственное одобрение премьер-министра. В данный момент он находится у себя в офисе и ждет, когда я поставлю его в известность относительно того, готов ты приступить к делу или нет. Так что мне ему сказать?
Сент-Джеймс. Лондон
Вторую половину дня Джулиан Ишервуд считал худшей частью суток, хотя сказать со всей уверенностью, что именно ввергало его в пучину депрессии — выпитое ли за ленчем вино, ранние зимние сумерки или унылый, монотонный шум дождя за окном, — он бы не смог. Как бы то ни было, в это время офис Ишервуда превращался в его персональное чистилище, своего рода комнату пыток. Сидя у себя за столом, он ощущал в душе невероятную сосущую пустоту, сопровождавшую ежедневный переход от сдержанного оптимизма, который он испытывал по утрам, к леденящему чувству безысходности охватывавшему его вечерами, когда он возвращался в свою квартиру в Южном Кенсингтоне. Всякий раз в три часа пополудни он переживал маленькую смерть: закрываться было рано, так как это означало бы признать свою полную капитуляцию перед обстоятельствами, но и сидеть до шести, просматривая пустейшие, ничего не значащие бумажки, тоже было невмоготу.
Как это обычно бывало после ленча, он находился у себя в офисе. Его левая рука сжимала кружку с горячим чаем, а правая лениво перебирала лежавшие перед ним на столе бумаги: счета, которые он не мог оплатить, буклеты со сведениями о поступивших на рынок картинах, которые он был не в состоянии приобрести, и рекламные объявления о художественных выставках и аукционах, которые он давно уже не посещал.
Подняв голову, он сквозь открытую дверь бросил взгляд в предбанник, где расположилась за столом работавшая в его галерее женщина. Это очаровательное существо, называвшее себя Доминик и обладавшее восхитительной точеной фигурой, представлялось Ишервуду законченным произведением искусства. Кем бы ни была эта женщина, с ее воцарением в этих стенах жизнь в галерее стала куда более интересной и насыщенной событиями, чем прежде.
В прошлые годы Ишервуд всегда плотно прикрывал дверь, отделявшую его офис от предбанника. Ему хотелось верить, что он важная персона, занимается важными делами и принимает у себя важных гостей. Ну а коли так, считал он, между ним и его секретаршей должна существовать определенная дистанция. Нынче же он предпочитал держать дверь открытой. Ах, если бы он только мог поворотить время вспять лет на двадцать и вернуться в прошлое, когда он находился на вершине своего могущества! Тогда он почти наверняка обладал бы Доминик, как обладал дюжиной ей подобных работавших на него девушек. И не только благодаря деньгам, вилле в Сен-Тропе и яхте, которыми он тогда владел. Во многом он был обязан своим победам над женщинами искусству. Тем картинам, которые у него были и которые являлись лучшим афродизиаком, чем кокаин.
В имевшееся у него в избытке свободное время Ишервуд развлекался различными фантазиями насчет своей новой секретарши. К примеру, он задавался вопросом, вправду ли она француженка или одна из тех израильтянок, которые в силу тех или иных причин выдают себя за представительниц других наций. Интересное дело: при всей ее красоте, в Доминик было нечто пугающее — так по крайней мере казалось Ишервуду. В этой связи он и помыслить не мог о том, чтобы подкатиться к ней с нескромным предложением или ласками. «Или все дело во мне? — рассуждал Ишервуд. — И я просто пытаюсь скрыть за надуманными страхами собственную озабоченность перед грядущей старостью и дряхлением? Но не является ли такого рода игра воображения тем спасительным средством, к которому прибегает природа, дабы избавить нас от неосуществимых желаний и не позволить разыгрывать из себя идиотов перед такими прекрасными молодыми женщинами, как Доминик Бонар?»
Присматриваясь к секретарше, Ишервуд неожиданно пришел к выводу, что с ней и в самом деле творится что-то неладное. Весь день она была, как на иголках. Кроме того, она отказалась покинуть галерею в обеденный перерыв, а ведь он пригласил ее на ленч не куда-нибудь, а в ресторан Уилтона. Из душевной приязни пригласил, без всякой задней мысли, между тем она предпочла послать за бутербродами в соседнее кафе. Возможно, это имело какое-то отношение к тому арабскому парню, который как-то раз за ней заходил. Юсеф — так, кажется, она его называла. Но быть может, все дело в Габриеле? Ишервуд был уверен в одном: если Габриель когда-нибудь ее обидит, как обидел того мальчишку в Корнуолле... Как же, дай Бог памяти, его звали? Пирл? Пак? Нет, Пиил — вот как. Ну так вот: если Габриель ее обидит, то он... К сожалению, он мало что мог сделать Габриелю. Разве что мысленно присовокупить ко всем его прегрешениям еще и этот грех?